Вдруг с востока по пути солнца, течению которого следовал император, послышался такой дикий шум, что девушка невольно схватилась за руку своего спутника. Эти волны звуков каждый миг приобретали новую непреодолимую, захватывающую силу; казалось, они с каждым шагом получали новую пищу, расширялись, укреплялись, пока наконец, быстро выросши вдали и приближаясь все больше, какою-то таинственною властью не заставляли каждого подчинять свою волю порыву тысяч людей, стоявших вокруг него, и возвышать голос вместе с ними.
Мелисса тоже кричала вместе со всеми. Она сделалась каплею общей реки, листком на истерзанной волнами поверхности бурного потока, и ее сердце билось так же бурно, ее радостные крики раздавались так же громко, как ликование неизвестно чем опьяненной толпы. Эта толпа теснилась под аркадами, окаймлявшими улицу, у окон, на кровлях, махала платками, бросала цветы на дорогу и утирала слезы, вызванные каким-то неслыханным возбуждением.
Но вот воздух поколебался от такого крика торжества, что он едва ли мог бы достигнуть когда-нибудь большей силы. Кажется, что не свежий ветер, дующий с моря, а это соединение бесчисленных голосов так сильно колеблет флаги на домах и триумфальных арках и гирлянды цветов, перекинутые над улицей; и Мелисса видит вокруг себя только раскрасневшиеся лица, увлаженные слезами глаза, широко раскрытые рты и жесты рук, движущихся в страстных порывах.
Но внезапно какая-то таинственная сила сдержала эти громкие голоса вокруг нее, и она только по временам слышит то здесь то там восклицания: «Император!», «Он едет!», «Вон он – там!». И среди вновь раздавшегося крика многотысячной толпы послышались топот копыт и резкий шум колес. Он с неудержимою быстротою раздается все ближе и ближе, и за ним следуют новые громкие клики, вырастающие до необузданного ликования, когда император мчится мимо Мелиссы и ее соседей.
Подобно тому как это бывает при блеске молнии, внезапно озаряющей предметы в ночной тьме на один момент, Мелисса и другие могут уловить взглядом только общие очертания фигуры императора.
Четверка буланых в черных в яблоках лошадей среднего роста мчит с быстротою преследуемых собаками лисиц галльскую колесницу. Колеса едва касаются гладких каменных плит александрийской мостовой. Управляющий конями возница одет в обведенную красною каймою тогу высших римских сановников. О нем многое слышали, и к его особе относятся разные насмешливые, остроумные замечания, потому что это – Пандион, бывший конюх, который теперь принадлежит к числу «друзей» императора и в качестве претора также и к числу знатнейших особ в империи. Но он знает свое дело, и что за нужда Каракалле до обычаев и происхождения, до ропота и неудовольствия и великих, и малых?
С какою спокойною, благородною манерой держит вожжи Пандион и тихим посвистыванием побуждает коней к бешеной скачке, не прибегая к хлысту!
Зачем так быстро увозит он от пытливых взглядов толпы этого властителя половины мира, пред кровавым всемогуществом которого трепещет этот мир?
Погрузясь в подушки, прислоненные к стороне седалища, Бассиан Антонин скорее лежит, чем сидит в четырехколесной открытой галльской колеснице. Он не удостаивает ликующую толпу ни одним взглядом, но с мрачными складками на красивом лбу смотрит на гладкую дорогу улицы так сурово, точно он замышляет какое-нибудь бедствие.
Можно было только заметить, что он едва среднего роста, что он носит усы и бакенбарды, что его подбородок выбрит, вьющиеся волосы начинают редеть, хотя ему только двадцать восемь лет от роду, что цвет его лица болезнен и желтоват. Но его наружность известна и без того по статуям и изображениям на монетах, между которыми было так много фальшивых.
Впоследствии большинство зрителей спрашивало себя, какое впечатление произвела вся наружность этого человека, властителя судеб всемирной империи и всех людей, мимо которых он промчался? И Каракалла был бы доволен ответом многих на этот вопрос, потому что он желает казаться не красивым или достойным любви, а только страшным.
И давно уже не существует таких ужасов, которых нельзя было бы ожидать от него, а теперь, увидав его, многие находят, что его наружность соответствует его деяниям. Едва ли можно представить себе более мрачно, грозно смотрящего человека, чем этот повелитель, с высокомерным презрением бросающий косые взгляды на мир и на людей. Однако же в нем было что-то такое, чего нельзя было принимать за чистую монету, по крайней мере на взгляд александрийца. Как странно не шла к мрачно смотрящему человеку, презирающему людей, галльская одежда в виде плаща с красным капюшоном! Она называлась «каракаллой», и по ней император Бассиан Антонин получил свое прозвище.
Этот тиран в пестром плаще был, несомненно, необуздан и бессовестен, но за философа, признающего ничтожество земных вещей и враждебно отворачивающегося от мира, пусть принимают его другие! Это был актер, недурно игравший роль Тимона и нуждавшийся в зрителях, чтобы действовать на них и наслаждаться страхом, который он в них возбуждал. Ему недоставало чего-то, чтобы быть одним из тех настоящих, действительно враждебных людям тиранов, перед одним взглядом которых колени сгибаются сами собою.
Внешность этого лицемерного порицателя мирской суеты была не такого свойства, чтобы парализовать болтливые языки александрийцев.
Это говорили самим себе многие, но время для высказывания разных соображений наступило только тогда, когда пыль скрыла от взглядов зрителей цезаря, исчезнувшего так же быстро, как он появился, когда ликующие крики умолкли и свита снова заняла всю улицу.
Теперь зрители начали спрашивать себя: из-за чего они кричат и впали в такой дикий экстаз, каким образом случилось, что ради этого маленького злого властителя они так быстро утратили самообладание и хладнокровную рассудительность.
Может быть, неограниченная власть над благом и бедствием мира, над жизнью и смертью, миллионов людей подняла этого ничем великим не отличившегося смертного высоко над человечеством и сделала его подобным божеству. Может быть, порыв – принять участие в великом, захватывающем выражении воли многих тысяч, невольно увлек и каждого отдельного человека. Несомненно, здесь действовала какая-то таинственная сила, которая заставляла каждого при появлении императора делать то же, что делали окружавшие его люди.
С Мелиссой произошло то же, что и с другими. Она кричала, махала платком и ни разу не заметила и не слышала, что Андреас хватал ее правую руку и убеждал ее вспомнить, в чем провинился человек, которого она так радостно приветствует.
Она опомнилась только тогда, когда крики умолкли, и в ней с удвоенною живостью вновь проснулось желание призвать великого врача к болезненному одру ее милого.
Решившись на самые крайние меры, она с пробудившимся вновь сознанием смотрела вокруг себя и придумывала средства и пути привести свое намерение в исполнение, хотя бы и без помощи Андреаса.
Ею овладело великое нетерпение; ей хотелось бы немедленно пробраться в Серапеум. Но это было невозможно, потому что ни один из зрителей не трогался с места: им предстояло увидеть еще довольно много замечательного.
Правда, в настроении толпы произошла большая перемена. Вместо ожидания появилось разочарование. Зрители не ликовали более, не напрягали легких, но тем больше было работы языкам. В горькой досаде, причиненной разочарованием, зрители представляли в своем уме императора под позорным именем Таравтас. Это имя носил один особенно кровожадный гладиатор, небольшого роста, в котором злословие сумело найти некоторое сходство с цезарем.
Зрители с любопытством смотрели на выдававшиеся чем-нибудь личности в свите цезаря и делали свои замечания относительно каждой из них.
Стоявший возле Мелиссы мозаичист, который работал при постройке бань Каракаллы в Риме, в особенности был сведущ на этот счет и мог даже назвать имена многих сенаторов и придворных в императорской свите. При этом было достаточно времени для того, чтобы дать волю гневу.
Чего только не сделал город для красоты торжественного въезда императора! Статуи его собственной особы, его отца, его матери, даже его любимых героев – и прежде всего Александра Великого, а также триумфальные ворота без числа были воздвигнуты для его приема. Серапеум, в обширных палатах которого он намеревался остановиться, был великолепно разукрашен, и перед новым храмом в честь божества его отца, причисленного к олимпийцам, за Канопскими воротами, были приняты императором знатнейшие лица города, которые приветствовали его и поднесли ему дары Александрии.
Все это стоило целой кучи золота, но граждане были богаты и могли бы принести еще более значительные жертвы, если бы они приобрели за это благодарность и снисхождение. Один молодой актер, который был свидетелем встречи у Канопских ворот и затем тотчас же прибежал сюда, уверял, однако, с энергичным негодованием, что цезарь ответил на приветствие городского сената только немногими словами неудовольствия и уже при встрече его имел такой вид, как будто его оскорбили. Городские власти удалились в смущении, точно они выслушали свой приговор. Только к верховному жрецу Сераписа, Феофилу, император отнесся более снисходительно.